ex libris

Объявление

Ярость застила глаза, но – в очередной раз – разум взял своё и Граф легким аккуратным движением руки перехватил Виконта, будто бы тот ничего не весил, и, мягким, останавливающим, движением не дал вспороть шею поверженному некроманту.
— Тут достаточно крови. Он умрет и сам.
Быстрый, внимательный взгляд в сторону человека и вопросительно приподнятая, аккуратная бровь – умрешь же?
Возмущённый вздох – французский.
Хриплый свист через сжатые губы и такой же прямой взгляд в ответ Кролоку. Выживет. Слишком сильный. Слишком долго общается со смертью на ты. Возможно даже последний из тех, первых, что заключили контракт с костлявой.
— Мессир?
Адальберт тоже сохраняет хладный рассудок, чуть взволнованно посматривая на треснувшие зеркала – всплеск силы, произошедший буквально несколько минут назад, вновь зацепил всех. Франсуа тоже пытается сказать что-то, но вместо слов издает очередной булькающий звук и бросается в сторону уборной.
Ситуация сюрреалистична.
Ситуация провокационна.
Рука расслабляется на талии Герберта, не потому что Эрих этого хочет, а потому что в его пальцах сминается ткань тонкой рубахи обнажая… обнажая. На самом дне синих глаз все еще клокочет ярость, и только Виконт сможет понять её суть – не должна была сложится подобная ситуация в эти дни. В любые другие, но не те, что должны были принадлежать им для осознания, понимания, расставления литер и точек.

Лучший пост: Graf von Krolock
Ex Libris

ex libris crossover

— А ты Артёма Соколова видел? – Вася спросил у него первое, что на ум пришло.
— Ну да, он меня рекомендовал.
Вася завистливо хмыкнул, взведя курок.
Никто не понял. До сих пор дело висит без подозреваемых. Стечение случайных обстоятельств.
А Вася и ничего не знал. Спустя три часа после назначенного времени телеграфировал в Москву, что не встретил на перроне напарника. А где мальчик-то? Куда дели?
Ему так и не ответили.
Вася не даже самому себе не смог объяснить, зачем.
До какой-то щемящей завистливой боли в груди он чем-то походил на Артёма, то ли выправкой, то ли молчаливостью. Вася не понял, а, убив, в принципе утратил возможность разобраться. Да чё там было-то, Соколов – это класс, это верхушка, это интеллигенция, как его можно сравнивать с каким-то босяком-курсантом?
Артём бы не позволил себя просто так пристрелить в тёмной подворотне. Никогда.
Вася получил такое моральное удовлетворение, увидев, как разъехались некрасиво молодецкие ноги, как расползлась на груди рубашка. Некрасиво, неправильно, ничтожно. Вот тебе и отличник. Вася с удовлетворением потыкал носком ботинка в ещё румяную щеку, пытаясь примерить на его лицо Тёмино.
Но ничего даже близко.
Это успокаивает его на некоторое время.

Лучший эпизод: чёрный воронок [Eivor & Sirius Black]

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » ex libris » фандом » принимать-то золотой венец, целовать-то чудотворный крест.


принимать-то золотой венец, целовать-то чудотворный крест.

Сообщений 1 страница 5 из 5

1

Спросили тебя, потребовали
На чужу на дальню сторону

Ты родимой, милой брателко,
Ты свешша моя воску ярова,
Ты звезда была по поднебесью! —
Теперь потухла, погасла.

https://64.media.tumblr.com/408621195285469ea89b3857d27f5008/25e03147a8824c7a-db/s1280x1920/325226fc8e6407db2d0bec3b65b219cc59aa684c.gif

• СПб / Где-то в 10-х гг.

Buslaev, Baba Yaga

- Долго же ты, касатик.
- Долго, Старая.

Отредактировано Baba Yaga (24.05.22 11:22:58)

+5

2

Снится ему что-то, что невозможно постичь рассудочно, можно только пережить чувственно, и только – всем телом. Так иные заходят в квартиру и, даже не успев осмотреться, телом чувствуют, что здесь побывали воры. Так женщина после несчастливой случки телом чувствует свое нездоровье. В деревнях так старые телами чувствуют приближающееся ненастье задолго до того, как небо потемнеет.
Барханы как барханы, слабый ветер с востока, и песок течет под ногами мелкой полупрозрачной дымкой. Тихо. Под солнцем чисто – тихо. Ровное рыжее полотно от горизонта до горизонта, спереди и сзади. Он в этом сне идет аккуратно, нетяжелым шагом, походкой сапера, и вспоминает откуда-то из той части реальности сна, которую он не застал, потому что заснул позже: по картам здесь никого и не было, никаких засад, никаких мин. Здесь безопасно, думает он, и всем телом чувствует, что отсюда надо съебывать как можно скорее. Просто разворачиваться прямо сейчас и идти обратно по собственным следам, если их еще не замело. Он оборачивается через плечо и видит, что сзади никто не идет. Он думал, что вел своих вперед, а на самом деле все это время шел один. Это зрелище его немного обескураживает, он делает неосторожный шаг и чувствует, как мягко упирается в кожу ботинка натянутая в песке проволока.

– Гера, – он просыпается от треска наволочки под ухом, или от того, что Морозов толкает в плечо, или от взрыва, или ото всего сразу. – Гера, пиздец. Подъем, блядь. ЧП. Алямовский опять застрелился.
В зале, который они переоборудовали в казарму, включен верхний свет. Лампочки из санатория – все больничное какое-то. Он снова чувствует это, из сна. Всем телом. Пахнет кровью. Почему-то все молчат.
Он сначала видит одеяло с советским этим одеяльным ромбом посередине, и оно все темно-бордовое, почти черное. Потом руку, свисающую из-под одеяла, и валяющийся на полу макаров. Потом бьет Алямовского по лицу, а у него на этом лице, от которого ничего толком не осталось, зубы блестят так, как будто он улыбается.
– Сука, он умер, – говорит у него за спиной Морозов. – Он мертвый. Насовсем. Пощупай.
Он холодный и мертвый, он реально мертвый насовсем.
Лукин, сидящий на соседней койке, быстро смотрит Алямовскому в лицо и бросается к пистолету. Еще один выстрел-взрыв. Его укладывают в пол силой, навалившись вчетвером, он, заломанный, давится слезами и рычанием, а из простреленного виска течет и течет.

Алямовскому было восемнадцать, и он хотел стать врачом, но стал мертвым. Самый младший из всей роты. Призвали с третьего курса училища. Красивый, смазливый даже парень с длинными-длинными ресницами и железными руками. Он отправляет четверых отпаивать Лукина спиртом, шестерых на кухню, остальных во двор, и остается в казарме, у одеяла, пропитанного кровью. Он не может взять в толк, тупо не может сложить картинку в голове. Просто смотрит на багровую ладонь Алямовского. Она так и не разжалась – железная. Пальцы в форме рукояти макарова.
Алямовский лежит весь день. Лежит и вечером – на соседней койке спит проплакавшийся Лукин, живой и здоровый. Все какие-то притихшие, припухшие. Никто не может отстрелить произошедшее. Когда в казарме начинает пахнуть, он идет во двор копать могилу – прямо под мозаикой с лицом Ленина. Все это с ними впервые за четверть века, и ощущается это как что-то противоестественное. Все это противоестественно. Все оружие убрано в сейф, ключ есть только у Геры. Он обшарил всю комнату, перетряхнул все карманы. Следующую ночь не спал. Это было тяжелым камнем у него на груди: он не уследил. Полжизни провести на грани параноидального психоза, чтобы по хуйне упустить бойца в собственной казарме.
Как же тебе было худо, бедолага. Чего же ты молчал.

После быстрых, неловких каких-то похорон он оставляет Морозова за старшего и едет в Батово к самогонщице. Все какое-то нереальное. Как только проходит первый ступор, голова у него начинает трещать от мыслей.
Алямовский уже стрелялся – давно, когда они только вернулись и поняли, что нахуй никому здесь не уперлись. Прошло двадцать лет. Почему сейчас он решил сделать это снова – и почему ему это удалось. Чабан однажды на злом кураже тоже стрелял себе в голову, все зажило на следующий день, не осталось никаких следов. Самогонщица открывает, только завидев в окно подъехавшую машину. Карты уже разложены. Он курит у подоконника, беспокойно обмеряя шагами кухню, и периодически поглядывает на малопонятную для него процедуру: самогонщица тасует карты и раскладывает снова, тасует и раскладывает снова, потом вздыхает и мотает головой.
– Не вижу ничего, милицанер, – она стучит пальцем по столу. – Темно там все. Ищи ее, – она протягивает ему одну из карт. Он подносит ее к окну, чтобы разглядеть масть: бубновая дама. – В четырех раскладах ко мне пришла. Зовет она тебя.
– Куда зовет-то?
– Почем я знаю, – самогонщица широким жестом сгребает остальные карты обратно в колоду. – Уши растопырь и слушай. Иди на ее голос.

Корман ждет его за барной стойкой в пустом, неряшливом после прошедшей ночи зале казино. Туда-сюда ходят уборщицы, сонный бармен в сотый уже раз вхолостую протирает идеально чистую коньячную рюмку. У Корман белые волосы до пояса, гладкие, как на кукле или манекене, и когда она говорит, пряди то и дело цепляются за кольца на руках. Женщина вообще из другого мира. Ее муж служил вместе с ними во взводе, вернулся, правда, живым. Его убили в конце девяностых, они помогли ей быстро прибрать его бизнес к рукам. Такое вот долговременное сотрудничество.
– Сатрап ты, Георгий Константинович, – Корман задумчиво катает в пальцах тяжелый стакан. – Захотелось юноше – его право. У меня такая философия. Хотя жалко, конечно.
Он думает: она, не она. Бубновая дама.
– Да не в этом дело, – она, не она – бубновая дама. Он отодвигается в сторону, чтобы дать уборщице протереть под стойкой. – Никто из наших не смог, а он смог. Его год назад на Сенном в упор расстреляли – он потом целый в казарму приехал. Что изменилось? Мне надо знать. Это мой товарищ.
– Я, Гера, не ведьма, в отношении меня это просто слово такое ругательное. Знаешь, что? Поехали к Аллочке, я вас познакомлю наконец. Она дом строит для дочки в Комарово, ей как раз нужна надежная поддержка и опора.

Аллочка оставляет Корман у себя на чай и рекомендует ему Федорову – у Федоровой оккультный салон на Петроградке, она проводит спиритические сеансы, для тебя сделает скидку. Он приезжает к Федоровой, поднимается к ней на этаж, поднимает руку над кнопкой звонка и в очередной раз ловит себя на некоторой дереализации, в которой они, воспитанные в парадигме научного атеизма, живут с самого конца Афгана. Бога нет, но есть Ленин, но Ленина тоже нет, потому что он мертвый. Но он есть, потому что он вечно живой, в подтверждении этому он лежит на Красной площади, и каждый желающий может в этом убедиться. Он был первым из их рода неупокоенных мертвецов, просто ему хватило мозгов притвориться ветошью и не отсвечивать. Зато с Максом, который умер в девяносто восьмом, можно по-дружески поболтать, а с Алямовским, который умудрился не умереть в восемьдесят четвертом, а умер только позавчера, поболтать нельзя. Почему – никто из этих дам объяснить не может. Федорова тоже. От Федоровой он, изрядно припухший после сеанса, на котором она водила руками над английским алфавитом, а он тупо сидел рядом и чего-то ждал, едет к галерейщице с какой-то немецкой фамилией, галерейщица долго раскладывает карты, потом туманно сообщает, что на Алямовском стоит непрогляд.
– Вы мне скажите, – галерейщица стоит в коридоре и терпеливо ждет, пока он натянет ботинки. – Только не обижайтесь. Вы сами-то в это верите?
Она брюнетка, у нее смуглая кожа. Она – дама пик.
– Я верю в то, что на этом мире жизнь не заканчивается. А во что мне верить? В воскресающих мертвецов, как христиане?
Да нет, конечно. Это же вообще абсолютно ненаучно, и полный абсурд.

Они оказались в мире без правил, без координат, без констант. Какой-то абсурдизм. Выжженная земля. Завяжи себе глаза и тупо иди вперед по минному полю, веди товарищей за собой, держи невозмутимое лицо. Ты мужчина, ты старший, ты главный. Ты – отец, и ты – брат. Твое тело здесь самое умное, самое дрессированное, самое чуткое.
Как можно было, блядь, не почувствовать эту ебаную растяжку.
Крестовский (неподалеку от дома Ларисы, к которой его послала Вера, к которой его послала галерейщица, и ни одна из троих не смогла сказать ему ничего путного). Он сидит, сложив руки на руле, и немигающим взглядом смотрит на карту, стоящую на приборной панели, когда это ощущение приходит снова. Сложно его объяснить, особенно когда долго не спал. Представь себе, что ты смотришь на свою мать, а у нее правая и левая половины лица поменялись местами. Она такая же, но она неуловимо, враждебно другая. Деревня родная стоит на месте точно так же, как тридцать лет назад, но все дома в ней заброшенные. У дома, опоясанного высоченным, как у новых русских, забором паркуется черная лощеная тачка. Он успевает только увидеть белую копну волос за воротником декоративного полушубка, но уже идет за ней, поспешно хлопнув дверью своей машины. Как завороженный. Как во сне по минному полю.
На глухих воротах домофон с поблескивающим глазком камеры. Он отходит на пару шагов назад и запрокидывает голову, пытаясь понять, куда вообще ломится. Частное жилье без каких-либо указательных признаков. Крузак с иголки. Семьдесят восьмой регион на номерах. Не видел бы, как она выходила – решил бы, что какой-то браток. Он снова быстро оглядывается по сторонам и жмет все-таки на единственную кнопку на панели домофона, особо ни на что не рассчитывая.
– Заходите. Вас ждут, – отзывается домофон, и ворота открываются.

Вас ждут. Он снова смотрит на бубновую даму и прячет ее обратно в нагрудный карман.
Он в таких местах бывал бесчисленное количество раз, и все – по долгу службы. Казино Корман, три отеля в центре, на которых стоят их тревожные кнопки, антикварный салон, в котором трое его парней дежурят круглосуточно – там все тщательно оберегаемая патина, престарелый бесценный алебастр, красное дерево с золоченой резьбой. Вся эта статусная бутафория, которой правят новые сильные мира сего. Дома, выглядящие как павильоны метрополитена, дома, выглядящие как Эрмитаж. Дома, выглядящие как церкви. Живые памятники новой России.
Он только в этот момент, оказавшись в фойе с блестящими, выложенными мозаикой каменными полами, думает: блядь, только бы Морозов удержал всех в узде. Лукина. Чабана. Веселовского – у него жена вышла замуж через два месяца после того, как пришла похоронка, он до сих пор каждый месяц уходит в увольнение стоять под ее окнами. У них у всех есть поводы воспользоваться этой лазейкой. В ту ночь в казарме была секунда, в которую каждый смотрел на Алямовского с нескрываемой завистью.
– Добрый вечер, – он оборачивается на голос, тут же вынырнув из своих мыслей, и натыкается взглядом на красный улыбающийся рот. Потом оглядывает все в целом. Рыжая, как медная проволока. – Можете пока присесть там, на диванчик. Как только Настасья Филипповна освободится, я вас позову.
Настасья Филипповна. Ждет вас. Ну в общем-то все ясно.
– Как у Достоевского? – зачем-то спрашивает он.
– С нее и писали, – рыжая улыбается, но уже как-то по-человечески. Видимо, не в первый раз спрашивают.
– Понял. Усвоил. Буду осторожен, – он кивает с серьезным лицом и отходит в сторону. Сидеть в присутствии стоящей женщины как-то не хочется. Рыжая скрывается в коридоре и через пять минут появляется снова.
– Пойдемте за мной.
И он идет за ней.

+2

3

[indent] Мертвые должны лежать в земле, упокоенные пением птиц и старческих голосов, что нараспев читают молитвы, возносят плачи и прочая человеческая дребедень. Мертвые не должны покидать своих пуховых земляных постелей, даже если нашли свое последнее пристанище где-то в районе уральских гор, на отвесных скалах. Но эта рота отказывается подготовленных для них кроватей, выбирая продавленное железо заместо чернозема, занимаясь черт пойми чем. Мертвые должны умирать. Но эта аксиома вдруг подверглась сомнению, стоило лишь проклятой Нави схлопнутся, как двери в вагоне метро. Яга не прощает подобных ошибок, утягивает за собой на ту сторону, где ее костяная нога не болит от погодных перепадов, где морщины бороздят лицо, превращая его в сплошные овраги, да ущелья, где власть ее столь же неопровержимо, сколь в Яви у иных “богов”. Но вмешиваться, тянуть за собой на привязи - нельзя так, боги не простят, не любят они простых путей. Боги у Яги - вредные, хитрые, им подавай игрища и интриги, чтобы долгой была дорога героя, чтобы через моря и океаны он перебирался, прежде, чем найти заветный клубочек с золотыми нитками.

[indent] Встреча та была подобно громовому раскату в летнюю жаркую ночь, когда духота спирает легкие, и кажется, что вдыхаешь воду пресную. Яге не нравится такое. Лицо мальчишки помнит до мельчайших деталей: красив, как солнце, обжигающе прекрасен. Его светлый лик был омрачен трупным гниением, что в посмертье кажется нормальным. Яга курит, смотрит в окно и курит - у нее и без того проблем много было, без того проклятия сыпятся на ее седую голову ворохом взбесившихся ворон, но обойти этот курган, означает не уважать саму себя и свою природу. Остается только ждать - подкидывать через бабок старых, девок молодых, прохожего люда знаки, раскидывать косточки куриные на пути у того, кто должен к ней тропу через бурелом времени прорубить. Она будет сидеть и курить, будет мотаться по делам, отсеивать неугодных девок, ебаться с Поповичем до стертых коленей, чтоб потом размазывать сопли и слезы по щекам. Впрочем, нет, последнему не бывать. У Яги в стакане чистый джин - он напоминает о доме, о запахе еловых ветвей и спирта, чистого, как слеза младенца, рыдающего об ушедшей матери, соблазненной Водяным. Сладкий, но горький; крепкий, но легкий - Яга такой любит. И мальчика, что к ней еще не добрался - тоже любит. Вот по-особенному так, как мать дитя свое неразумное любит. Они все суть едины для нее, стоит им лишь соприкоснуться со Смертью. Старая не любит, когда ее обманывают, а Старая с Косой так и подавно. То-то она злая, то-то нос воротит, когда Яга к ней с вопросами обращается.

[indent] Василия ведут все эти долгие недели - шаг за шагом, по пятам следуют за ним невидимые тени, скользнувшие то в воронов, то в крыс, то в котов черных. Они скользят меж мирами - единственные, кому это еще удается в полной мере, кого не волнует смерть Нави - они посланники других сторон, тех самых, что везде одинаковы, что везде незыблемы. Яга ведет Василия к себе, притягивает на аркане, не говорит открыто, намекает лишь - он парень умный, соображает, куда и как, зачем. У нее вся охрана предупреждена давно, фотографии висят на каждом посту, у каждого четкое указание: пускать без допросов, отправлять сразу к ней. Он ей принадлежит, нельзя ему тут ходить, ногами костлявыми землю молодую топтать, негоже. Но все это время Старая не думает лишь об одном: как назад возвращать будет. С некоторыми вещами не стоит торопиться: в колдовстве, в ритуалах, магии - свои правила, а уж у той, что эти правила пишет, как ей удобно, через богов все отстаивая, так и подавно.

[indent] - Антон, найди Иру, пусть зайдем ко мне. И подготовь машину, нам выехать надо будет в центр, пока время есть. Некоторые дела откладывать нельзя, - Яга машет рукой, между пальцев зажата тлеющая сигарета, от которой поднимается сладковатый дымок. Там не табак, там смесь, которую Старая сама собирает, сушит, а затем скручивает, вставляя фильтр. Молодой бугай с бритой головой согласно кивает, как всегда молча, и выходит из кабинета, бесшумно притворив за собой дверь. Ира - это ее палочка-выручалочка, лучшая за все годы девочка, что наплевала на любые моральные принципы, став правой рукой главной по борделям. Нет, конечно, Питер кишит проститутками и их сутенерами, вот только они вши на теле культурного общества, а она со своими девочками - приятное дополнение к привычному досугу. Три коротких стука в дверь, на пороге появляется эффектная дородная женщина лет тридцать главное качество которой - не задавать лишних вопросов, делать все на благо общества.
- Вызывала? - У нее приятный голос, не такой глухой и низкий, как у Яги, напротив - звонкий, девичий, так колокольчики переливаются над детской люлькой.
- Да, я сейчас уеду ненадолго, может на пару часов. Подготовь серый кабинет к моему приезду, отмени все встречи, которые были назначены на вечер.
- Что-нибудь еще? - Вот, умница, не задает вопросов, потрясающая женщина.
- Там мальчик придет. Я давно его ждала. Встреть хорошо, проводи потом как раз таки в Серый. Если я к этому моменту еще не приеду, то угости чем-нибудь, но к девкам не пускай - не для них он. Это все, я поехала. Будут вопросы - ты знаешь, что делать. Будут проблемы - сначала мне звонить, напрямую, я сама свяжусь с кем надо.
- У нас на следующей неделе ожидается собрание ребят в погонах, они опять будут все крушить, девочки после них еще неделю отходят, - Ира подает Яге соболиный полушубок, а затем клатч и телефон.
- Найди других на это время, договорись с Чудом, он мне должен за последнюю партию. Скажи, что мы ему десять процентов отстегнем за всю ночь, - они спускаются вниз по широкой парадной лестнице в пустующий холл.
- Хорошо, сделаю. Удачной встречи.
- Спасибо, дорогая.

[indent] Ее номер телефона есть мало у кого - и это не может не радовать, иначе бы ополоумевшие бабы со всего Питера, чьи карманы набиты мужниными деньгами, неслись к ней по любой проблеме: а убери климакс, а помоги соперницу извести, а у меня вот проклятье, да, ресницы выпадают нарощенные. И так это мелко, так низко, скучно, что волей-неволей начинаешь себя чувствовать гадалкой на уделке, что пристает ко всем подряд, гадая по руке; или сидит на Грибоедова в старой, зассанной котами квартире, доставшейся от красного режима, и раскладывает засаленные карты таро, повествуя о том, как жизнь хуево складывается. Яге от этого противно, липко. Сначала соглашалась, лишь бы хоть как-то силы свои применять, а как набралась мощи и репутации, так отсеивать начала всех, кто с хуйней к ней плетется. Сейчас Яга прикрывает глаза, сидя на заднем сидении крузера, и едет в сторону дома. Усталость ее редко берет, то есть, ей редко позволено приходить, обычно Старая играет на опережение, закидываясь веществами, вдыхая их полной грудью. Но сейчас позволяет редкой спутнице уютно устроиться на коленях, пока рядом никого нет.
Машина останавливается возле черных кованых высоких ворот, а Яга уже чует - тут он, приехал, дорогой гость.
- Тут выйду, надо так. Езжайте. Через минуты три человек в домофон позвонит - пропустите его, Ира встретит. Давай, - Яга выбирается из машины, не оглядываясь, и первая входит через ворота, кутаясь в полушубок, пытаясь укрыться от пронизывающего питерского ветра, получается слабо. Дорога до кабинета, как в тумане, Ира не трогает - лишь получает указания, Старая слышит, как суетится охрана, но получив от Антона четкие указания, расслабляется, давая незнакомцу возможность пройти в святая святых.

[indent] У ведьмы руки трясутся в предвкушении встречи - это тебе не тупые расклады кидать, это не баловаться предсказаниями, нет. Адреналин мчит по телу, запускает процессы, зрачок расширяется, как после дорожки кокаина, Старая шторы задвигает, со скрипом кольца по стальной штанге едут, а следом стук в дверь раздается:
- Пришел, ждет. Странный какой-то.
- Ко мне веди, давай, Ира, быстрее. И не пускать никого, не звать меня, не звонить, не беспокоить. Только Поповичу разрешено, остальным - нет, - Яга выходит следом за помощницей, останавливается на верхней площадке, облокачиваясь на широкие белые мраморные перила и ждет.

[indent] Мальчик поднимается, идет шаг в шаг, украдкой оглядывается, запоминает - этот взгляд знаком Яге, не единожды с таким встречалась.
- Стой, - властный голос, тихим шелестом опавшей листвы, разносится по стенам, отскакивая теннисным мячиком. - Ира, иди. Дальше я сама, - в ее сторону больше не смотрит Старая, жрет глазами молодое лицо, в которое могла бы и сама влюбиться, будь моложе, будь свободной, будь другой. Но не сейчас. Он ей - как сын, потерянный, сбежавший из дома, от сумы сбежавший. Иркины волосы пламенем вспыхивают где-то сбоку, исчезают во тьме, погашенные повеявшим холодом. Стук каблуков - это от Старухи, что налетает коршуном на гостя, впиваясь тонкими пальцами в его подбородок.
- Долго же ты, касатик, - если смотреть со стороны, может показаться, что она в ярости, но нет. Она в восторге. Бледное лицо с порослью щетины на острых скулах, внимательные глаза, колючие, жаждущие слов. - Хорош, паршивец, ой хорош! - Она целует его в губы, как старого знакомого, как целуют покойника, лежащего в гробу, прощаясь с ним навсегда. Так целуют, когда хотят сказать - тебе тут рады, тебе тут были рады. Никакого интима, никакой чувственности.
- Тьфу, падалью несет, - и совершенно не картинно сплевывает себе под ноги, все ж отпуская Буслаева. - Иди за мной, милок, разговор у нас долгим будет, - идти приходится недолго, за поворотом дверь в кабинет уже открыта, оттуда полынью с шалфеем жженными пахнет, дым густой стоит, даже несмотря на сквозняки. Яга рукой машет в сторону дивана, обитого алым бархатом на ножках в виде львиных лап -  вычурно, глупо, богато. Все, как любят местные жители, падкие на чужие бабки. Яга тут баб принимает, которым судьбы ломает одним движением пальца.
- Садись, давай. Выпить хочешь? - Бутылка водки запотевшей опускается на журнальный стеклянный столик, а рядом с ней два стакана - никакой тебе кутьи или пирога с черносливом; никаких соленых огурцов на закуску - чистый яд, пей, травись, тут можно. Яга садится рядом. У нее в руках крошечная серебристая шкатулка: вся в вязи славянской, вся в узорах расписных. - Говори, зачем пришел. Чего хочешь от меня. Мне ж не надо тебе имя называть мое, ты же понимаешь, кто я? - Не играет с ним, а лишь следует правилам, что боги устанавливают. Стоит ей самой предложить помощь свою, как все по пизде пойдет одним махом, останутся они оба ни с чем. Это с Несмеяной можно в полымя бросаться с головой, а тут осторожность нужна. Но стоит Буслаеву сказать - помоги, как руки он ей развяжет; пусть только словами через рот говорит, а не смотрит взглядом ошалевшим.
Яга подцепляет алым когтем белый порошок, вдыхает его одной ноздрей, и тут же начинает шмыгать носом.
- У каждого свои способы справляться с данной реальностью. Говори, солдатик, пока слушают тебя.

Отредактировано Baba Yaga (08.06.22 18:26:52)

+3

4

Что будет дальше? Будет тоска.
После Ташкента все разбежались по стране, как тараканы. Прощались скупо и прятали друг от друга лица (это стыд), расходились, не оборачиваясь – не сослуживцы, а соучастники. В Ленинград, в Калинин, в Свердловск, в Караганду, в Братск, в Ош поехали поезда, груженые трупами. В венах-магистралях кипела и портилась чистенькая, свеженькая, здоровая кровь страны. Женщины в купейных вагонах улыбались им, как улыбаются любым усталым военным, и отчего-то прикрывали платками рты. Тоска.
Будь осторожна, родная: он может быть рядом с тобой. Сосед по купе, твой новый любовник или старый друг, бывший одноклассник, с пахнущей дождем охапкой садовых цветов случайно заглянувший на чай. У него улыбка как у того рыжего, которому ты давала списывать домашку, но это уже не он. Посмотри в глаза своего сына: они белеют от будущей тоски. Стоя в очереди в магазине, держи руку в кармане, в руке – ключи, он, может, стоит за тобой, может – перед тобой, может, он за кассой, приятное лицо, он выбивает тебе чек, не трогай его руками, это заразно, это смертельно. Не бери трубку, если не договаривалась о звонке, не открывай писем, которых не ждешь. Не вглядывайся в витрины газетных киосков: первые полосы радостны, а между строк – сплошь похоронки. Не зови в гости, не приглашай в дом. Смерть бессимптомна и незаметна. На надгробиях только имена – ни слова про смерть. По телевизору только подвиги – ни слова про смерть. В цветочных – цветы. В продмагах дефицит водки, хлеба, риса и изюма. Но в целом все хорошо.
Просто будь осторожна. На всякий случай.

В Ленинграде устроился в сталелитейный цех на Кирзу, дали комнату в общаге, запил, но так – без удовольствия. От тоски и неумения хоть что-то с этой тоской делать. У каждого свои способы справляться с реальностью, это верно. Он перепробовал все, и все разило казенным спиртом, выпаренными желтыми бинтами. Неохотно пил и вспоминал девчонку из медсанбата, которая меняла ему повязки после ранения под Джелалабадом – белые волосы под косынкой. Может, там он ее видел. Бубновую даму.
Пока он был в увольнении, Алямовский где-то раздобыл его адрес и писал ему письма. Всякую хуйню, на самом деле: про то, что жрать нечего, про то, как мерзнут по ночам. Маленькие секреты, которые обсуждают только с друзьями. Про то, как Лукин перекурил, присел на шубняк и всю ночь голый бегал по лагерю и про то, что сразу после его отъезда все полегли от дизентерии. "Подфартило тебе, командир, вовремя уехал". Он эти письма возил с собой везде, они до сих пор у него под матрасом лежат. Он их не перечитывал ни разу. Нахуй ему это не надо перечитывать, он бы лучше вообще никогда больше все это дерьмо не вспоминал. Просто это все, что у него есть. Это, и полные карманы, чемоданы, полные ладони тоски.
"А я втюрился страшно, командир", писал Алямовский. "В сестричку с медсанбата. Не поверишь. Принес ей чеков и тушняка, а она мне в рожу плюнула. Так и влюбился".
"Она похожа на..."

На тоску. Она похожа на тоску, Вадик.
Это тоска земли, тоска от противоестественности, мерзости оскверненного быта. Его так никто не целовал, потому что целовать так то, что от него осталось, не решилась бы даже мать. Между прядей белыми лентами вплетена тоска, и тоска в прохладе ее рук – у сестрички из медсанбата руки были другими, теплыми. Он думал, видел ее там – обознался. Но где-то он ее точно видел.
В песках. Там, во сне. Это не растяжка – это волосы ее сонные разметались по пустыне, она где-то за солнцем завернулась в горизонт и спала, это он ей снился. Он военный, человек, воспитанный в иерархии, он чувствует важных и чувствует сильных.
В медсанбате, но не среди сестер. Это она – пуля, которую достали у него из плеча. Там, где у всех нормальных людей след от прививки, у него – шрам, полупрозрачная тень ее первого поцелуя (так мать целует ребенка, задремавшего за вечерним чтением у нее под боком). Тебе тут рады, тебе тут были рады. Она отстраняется, и он успевает почувствовать шлейф ее духов – что-то сладкое, душное и холодное. Так в Тидворье, его родном селе, пахло, когда местные вместе с еловыми ветками и соломой случайно бросали в костер полынь. – Долго, старая, – говорит он и сам удивляется этой бестактной формулировке, как будто кто-то выбрал ее за него, как слова складываются обычно в молитве или гимне, каком-то тексте, который существует задолго до тебя. Что-то посконное, что-то ритуальное. Она сплевывает себе под ноги, и он смеется, немного смущенно потирает затылок ладонью, словно ему сделали комплимент.  Падаль. Это их внутряк, он так поднимает их с утра: товарищи двухсотые, подъем. – Заплутал, да. Но нашел.

Это странное ощущение. Шубняк или вроде того – по крайней мере, в воздухе дымно. Он мозгами не отстреливает до конца, что происходит, но что-то внутри, глубоко и донно, как будто говорит вместо него – вместе с ним, – они говорят вместе, это нутряное и его наружнее, растерянное, охуевшее и такое тоскливое, что хочется вернуться в машину, вытащить из-под сиденья табельное и тупо стрелять по фонарям. Или себе в голову. Сука, как ты мог. Мы все этого хотели. Мы же за справедливость, за равенство. Либо всем, либо никому. Ты не советский человек что ли. Как тебя воспитывали, щенок.
– Выпью, – он садится только после приглашения, после того, как сядет она. Приличия. Быстрым движением ладони сворачивает пробку с бутылки и разливает – сначала ей в рюмку, потом себе. Они даже помянуть его толком не успели, весь спирт ушел на Лукина и его внеочередной психоз. Он внезапно чувствует себя очень усталым, как будто добирался до сюда не весь день, а суток трое. Пешком. – Понимаю, Настасья Филипповна. Но словами пока сказать не могу, – честно отвечает он, помедлив, ставит бутылку обратно на стол, не знает, куда деть руки. Тут все устроено вообще не так, как он живет, и она устроена не так, как устроены редкие женщины, которых он видит в последнее время вокруг себя. Это не Корман и не галерейщицы с Васильевского. Это другой способ существования, что ли. Не она вселилась в этот бордель, а этот бордель построили вокруг нее, как какой-то футляр. На плечи накинули как полушубок. Он морщится и трет ладонью подбородок в какой-то растерянности. Как начинают такие рассказы. – Чуешь, мать? Никто не чует, а ты чуешь.

Кокаин-то афганский. Сейчас другого не возят.
– Скоро четверть века будет, как мы мертвые. С последней войны. Ну, не последней, – он неопределенно встряхивает плечами. – С той. Нас убило, а мы встали и разошлись. В земле не держимся, она нас не хочет. У меня двадцать девять парней, крепкие, здоровые, а сердце не бьется ни у кого, ни у них, ни у меня. Слышишь, наверное. Чуешь. Они хорошие пацаны, – он склоняет голову к груди и улыбается краем рта, шаря взглядом по полу, беспокойно собирая слова. – Хорошие. Бедовые, но хорошие. Герои. В нормальном смысле, не в советском. Их всех покорчило, мать. Кто под машину пытался кидаться, кто в бошку себе стрелял, кто кулаками махал спьяну – все равно земля не берет. Мы уже привыкли, – они не привыкли нихуя, он не привык, он тоже чует. Каждый день – запах мертвого мяса. У него во рту один вопрос, а на уме два, двадцать два, сто двадцать два. – А позавчера...
А позавчера он упустил своего бойца. Недоглядел. Проспал, блядь. Он поднимает на нее взгляд.
– Позавчера один из моих спер из сейфа табельное, выпустил пулю себе в лоб и умер. А это, – он закатывает рукав и демонстрирует ей бледное предплечье – на нем бескровная, длинная и широкая полоса, белая, как, бывает, выглядят надрезы на свежем птичьем мясе на прилавках в универмагах. Они затягиваются сами собой. Не болят, не кровоточат, не доставляют неудобств. Просто края срастаются и все. – Это вчера, ножом. Другие тоже пробовали. Ничего не изменилось. Он умер, а нам – ничего, – он подпирает лоб ладонью и жмурится, пытаясь сосредоточиться. Тоска. Тоска. – Мне надо разобраться, понимаешь. Он был хорошим парнем. Медиком. Пел хорошо. Почему он? Как он это сделал? Помоги. Я в долгу не останусь. Помянем?

+1

5

[indent] Задушенный всхлип - попытка спрятать острый укол от произнесенного слова за якобы последствиями приема наркотического препарата.
Человеческое “мать” звучит в данной ситуации так, что хочется вырвать сердце через решетку ребер, положить его в ладошки призванного через веси и поля гостя, сказав: вот, да, мать, не спорю!
Мать звучит так, как не звучало ничего в ее жизни - так должно называть женщину, что подарила тебе жизнь, окружила заботой и любовью, как теплым стеганным одеялом, из которого выбраться не так то просто; мать - это та, кто любит тебя до своей гробовой доски, а если до твоей вперед - то за тобой уходит; мать - это та, кому должно быть любящей и всегда дитя у сердца держать. Яга передергивает плечами, будто пытается сбросить с себя груз мнимой ответственности, которую на нее возлагает ебучая вселенная за всех, кто не попал на ту сторону; вселенная, или кто там еще есть, говорят ей - твоя вина, ты не заметила, не справилась, забылась. Неприятно зудят под кожей тысячи трупных червей, что фантомами шевелятся в телах не умерших.

[indent] - А ты не переживай так, тут тебе спокойно быть должно - никто не тронет, никто и не посмеет осудить или посмеяться. Ты говори-говори, а я слушать буду, мне так проще, - у нее в руках очередная сигарета, мелькает меж пальцев тонких, настолько, что кажутся они костями чистыми, полированными, белыми. Закуривает Старая, глубоко вдыхая отравленный дым, он наполняет легкие, как некогда опиум туда проникал. Ведьма слушает, откинувшись на спинку дивана, смотрит на профиль Буслаева, едва языком не прищелкивает - помнит она его совсем другим, не часто встречались, да и были на разных сторонах, как это принято считать в детских книжках и былинах, но то, что написано пером человеческим не всегда соответствует действительности навской.
- А как же мне не чуять, коли смердит за версту? - Посмеивается. Головой белой качает, глаза с зеленью болотной прикрывая, и выкашливая дым сигаретный в сторону. Он милый, если это можно так назвать, совсем мальчишка в сути своей для нее. Они все дети, как ни крути. Ни у кого из тех, кто с нею рядом был с сотворения всего сущего, нет такого отношения к детям Нави; они презрением, да сочувствием облагают, как налогами, богатырей, царевичей, царевн, простых крестьян, и лишь она не создает границ, считая равными всех перед ликом одной-единственной - Смерти.

[indent] Георгий говорит - запинается, тушуется, но говорит - а это все, что надо Старой, чтоб язык его не отсох, покуда он будет доносить до нее то, что она уже и так знает; покуда будет веером раскладывать карты, переворачивая рубашкой вниз. Жадными глотками пьет Яга слова, как путник, будет пить любую воду, в приступе жажды. Даже из озера, где трупный яд смешался с чистой ключевой влагой. Голос у Буслаева дрожит капелью, Яга склоняет голову к плечу, едва удерживая себя от жеста, в котором заботы больше, чем в любом слове - погладить по голове, прижать вихры к макушке, как любящая мать. Он в землю хочет, он не хочет в землю. Они хотят свободы - это главное, что слышит Ягинишна, главный посыл, который до нее летит стрелой с отравленным наконечником. Она может им дать свободу? Она может дать им право выбора, но тогда силы свои так исчерпает, что еще долго будет восстанавливаться в густых лесах Карелии, запершись в избушке с водкой и травами. Готова ли Яга на такие жертвы идти ради тех, кто даже Нави не принадлежит, кто не был верным служивым для своей истинной родины, что сгинула в небытие, оставив их всех сиротами?
- Разлей, - звучит, как приказ, которым Буслаев, видимо, подчиняться уже давно привык. Его дрожащая рука хватается за бутылку водки, как за последнюю надежду хватается умирающий от рака четвертой стадии. Густая, льется она по рюмкам, хватается через края, оставляя мокрый, пахучий след на лакированном столе. Яга подхватывает свою рюмку, тяжелые капли орошают кожу, что как пергамент в этом свете. - Не чокаясь, - по пищеводу проносится огнем алкоголь, но Старая даже не хмурится, занюхивает рукавом по привычке, с места поднимаясь медленно, едва ли не суставами поскрипывая.

[indent] - Ты хочешь знать почему, но не спрашиваешь зачем. Люди всегда жаждут узнать причину того, почему произошло так, как вышло, будто они могут вернуть время вспять, будто что-то изменят в своем прошлом. Наивно. Наивно полагать, что боги дадут им такую возможность - не бывать этому. Разве же я богиня? Была бы ею, ты бы тут не сидел с водкой в рюмке, - Яга берет из  пепельницы остатки сигареты, стлевшей почти до хабарика, и в две затяжки прибивает ее, закуривая сразу новую. Ходит ведьма взад-вперед, запуская руки в волосы, распуская их по плечам волной седой. - Видела я вашего Вадика - красивый мальчишка, скромный такой, улыбчивый, - воспоминания колючим одеялом ложатся на плечи Старой, возвращая к улыбке солдатика, что в посмертье держался скромно, но с достоинством. Яга помнит этот запах паленого мяса, помнит полынь и кровавые разводы на руках, когда мост восстанавливала.
- У вас и не выйдет ничего, можете больше не пытаться. Своим передай, чтоб ничего не делали - смысл в этом? Нет, если у вас, ребят, такие развлечения, то кто я такая, чтобы останавливать, - останавливается напротив Буслаева, склоняется к нему, локтями в колени упирается, курить не прекращая, - но ведь не выйдет ничего. Вспоминай, касатик, вспоминай жизнь свою, давай же, давай! Никак без этого не выйдет дальше двигаться, - разочарована она, раздосадована, кусает губы в кровь от отчаяния, оставляет на фильтре белом след кровавый, мечется по комнате, как под спидами молодой рейвер на тусовке. У Яги ладони чешутся - прикоснуться надо, но последствия могут быть. Но он ведь уже спросил, он ведь уже начал говорить? Она же не делает за него все, она помогает - это можно, это нужно делать.

[indent] Лихорадочно скачут мысли, лихорадочно сквозь них продирается когтистая лапа, выуживая одну-единственную: помочь, как ты умеешь.
- Могла бы я и карты разложить, как многие тут делать привыкли, но иным путем пойдем, - жестом широким, почти без напряга, Яга столик отодвигает, падает к ногам Буслаевским, цепкой хваткой запястья его держит; взглядом расфокусированным в глаза впивается, перекидывает канаты с крюками за границу нижних век, зацепляется в сознании, будто клещ присосавшийся к коже.
- Почуешь, что становится хуже - говори, я прекращу. Да, не бойся ты, не артачься, мне и так с тобой не просто приходится, а ты еще дрожишь, как лист. В глаза смотри, не отводи, смотри глубже, получится - значит проще будет, не получится - в другой раз пробовать будем. Без этого не вытащить мне тебя, а значит и остальных, - Яга к его пальцам перебирается, своими ледяными перехватывая, и облик ее неуловимо меняться начинает, плавает, как нефтяная пленка на поверхности чистой воды - переливается, меняет форму от дуновения ветерка. В голову его Яга проникать не будет, всего лишь потоки по венам пустит, силой своей пробудить попытается то, что скрыто от смертных.
- В Посмертье мальчик ваш был. В Посмертье ходил, единственный, кому прорваться через лес костяной удалось. Он сам на меня вышел - такой вежливый, обходительный. Ему не было дано выбора - он давно свою сущность принял, давно по-настоящему умереть хотел, ничего другого не хотел. Я и позволила ему это, - то ли напев, то ли бормотания, то ли плач, то ли частушка. Яга буквы перебирает в словах своих, как священник четки при молитвах. Прижимает скрещенные пальцы ко лбу, будто прощения у Буслаева вымаливает за то, что с остальными так не может, но ведь может, еще как! Просто пока не уверена, что хочет. Убедить ее надо, что не только ему - касатику верному навскому другу - помощь эта нужна будет, свободой одарить надобно.
- Думай, думай. Копайся внутри себя, глубже смотри, туда, откуда страхом веет, откуда могильным зловонием несет - туда иди, если хочешь получить ответы на свои вопросы.

0


Вы здесь » ex libris » фандом » принимать-то золотой венец, целовать-то чудотворный крест.


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно